Библиотека V1

Крыщук Н. Фрунзенская коммуна: торжество и драма свободного братства

Раздел: Привязка ко времени, месту и людям. Социокультурные ориентиры
Автор: Dima
Дата: 2007/5/11
Ключевые слова: Школа для подростка; Посткоммунарство

 


 


 


 


Николай Прохорович Крыщук, писатель, один из воспитанников Фрунзенской коммуны, Санкт-Петербург


Николай КРЫЩУК.  Фрунзенская коммуна: торжество и драма свободного братства


С ленинградской Фрунзенской коммуной Симона Львовича Соловейчика связывали многие годы жизни. Не говорю уже о дружбе с нашей «коммунарской мамой» Фаиной Яковлевной Шапиро, которая длилась вплоть до ее смерти более двадцати лет, и о близких отношениях со многими коммунарами, которые закончились только вместе с жизнью Симона Львовича. К нам он приезжал праздновать свое пятидесятилетие. Стихи и песни, написанные тогда в его честь, разбросаны по нашим домашним архивам. В те годы мы не думали о том, что когда-то настанет время воспоминаний.

Во многих ленинградских домах Симу ждали его тапочки, его любимые блюда. Квартира, в которой он останавливался, к вечеру набивалась людьми, превращаясь в стихийный диспут-клуб или место традиционного сбора. Так мы жили.

Но это все, как говорится, лирика. Более существенно, что вместе с нами, тогда школьниками и студентами, Симон Львович создал книгу «Фрунзенская коммуна», которая, как почти все его книги, долго пробивалась сквозь издательские препоны, но в конце концов все же увидела свет и даже выдержала два издания. Спустя несколько лет он напишет книгу «Воспитание творчеством». Она полностью посвящена теоретическому осмыслению коммунарского опыта.

Однако хотя это и очень важно, но тоже не самое главное. Главное - заразившись коммунарством, молодой корреспондент «Комсомольской правды» Симон Соловейчик в своем «Алом парусе» создал Клуб юных коммунаров, заочными участниками которого стали десятки коммунарских секций во многих городах, городишках и селах бывшего СССР. Так с его легкой руки в стране появилось коммунарское движение, через которое прошли несколько сотен тысяч подростков и взрослых. И хотя этому грандиозному движению шестидесятых посвящены статьи, диссертации, книги, фильмы, оно, я уверен, еще ждет своего осмысления и изучения.

Вот почему своим заметкам о ленинградской коммуне мне захотелось предпослать монолог Симона Соловейчика - фрагмент нашей с ним беседы. Собственно, толчком для разговора послужила не коммуна, а письмо учительницы, направленное в газету «Первое сентября». Учительница описывала ужасающие истории школьного беспредела, школьной «дедовщины» и спрашивала совета. Я со своей стороны задавался вопросом более теоретическим: как построить жизнь детского коллектива так, чтобы внешние требования стали внутренним законом для каждого? Вот что ответил нам обоим Симон Соловейчик.


Это письмо - из разряда самых трудных. И оно тем более трудно, что не известно, как на него отвечать. И оно еще труднее, потому что на многие письма можно ответить так, что для одного человека годится, а для другого нет. На это же письмо ответить вообще невозможно. Но ответить тем более необходимо.

Ведь посмотрите, что получается. Могут сказать: ну что ж такого? А кто не прожил такое же детство? У кого в детстве не было врагов? Кто не боялся проходных дворов? Кто не боялся мальчишек из параллельного класса? Кто не боялся какого-нибудь большого хулигана, который терроризирует всю школу? Это было всегда. Вопрос в том, будет ли это всегда, неизбежно ли это?

А что - это? Это можно назвать словом, не совсем точным в применении к школе, словом, к которому мы, к сожалению, привыкли, армейским словом «дедовщина». То, что называется «неуставные отношения». А в предельных случаях называется беспределом. Это когда человек чувствует себя незащищенным.

Сейчас вся страна страдает от этого. Все опросы показывают, что проблемы безопасности выходят на первое место. Нет ничего страшнее, чем незащищенный человек. Человек, который не может найти правды, если с ним поступили дурно. Человек, который не может найти помощи, если он нуждается в ней. Человек, который кричит «спасите! помогите!», а ему никто не отзывается. И в сто раз страшнее, когда это ребенок.

Каждому приходилось видеть, даже если он это не испытывал, как мальчик лет одиннадцати-двенадцати прижимается к стене, закрывает голову руками, сжимается, поднимает плечи, а стайка мальчишек, порой меньших, чем он, нападает на него.

Я когда-то держал в руках правила поведения в одной американской школе. Мы ужасались, что у нас правила поведения для учащихся занимали целую страницу, а у них правила поведения в школе - это книжечка в пятьдесят страниц. Там все предусмотрено.

Если ты напал на товарища, за это следует такое-то наказание. Но если вы напали на товарища вдвоем или больше, то за этим следует жесточайшее наказание. Так они борются с беспределом. Потому что беспредел на том и держится - это не просто сильный над слабым, а это объединившиеся сильные, которые бьют, третируют, гонят слабого. Они вместе, они связаны круговой порукой, и там существуют свои штрафные действия и наказания для тех, кто не участвует в общем гонении. Это особое социальное явление, особо страшное. И как с ним бороться - неизвестно. Однако искоренить его в школе можно. Это можно сделать двумя путями.

Один путь - чисто карательный. Вот милиция в школе, дежурные, учителя, которые стоят в опасных местах, строгие наказания. Это приносит свои результаты. Важно делать это очень решительно, очень жестко и в самом начале.

«Дедовщина» - это зараза, болезнь. И вот в конце концов - техникум, где невозможно выдать стипендию, потому что ее тут же у окошка отнимают. Приходится посылать стипендию по почте домой.

Но есть и другой путь, более сложный и более существенный. Это большая работа по созданию в школе братства, товарищества. Мы теперь все немного боимся употреблять слово «коллектив», потому что оно испорчено и имело когда-то совершенно определенный смысл. Теперь уже в русском языке это, наверное, останется навсегда. И все-таки коллектив - это некое единение детей, у которых есть какая-то одна общая цель, какой-то принятый стиль жизни.

Только одно может остановить агрессивного ребенка - сознание: у нас в школе это невозможно. Если вы начинаете говорить ребенку, что это нехорошо, что это грабеж, что так нельзя - это не действует. А вот «у нас в школе это невозможно», точно так же, как в семье - «у нас это не принято», - действует. Опыт говорит, что это наиболее убеждающее, наиболее сильнодействующее средство.

Но для того чтобы это «у нас» подействовало, нужно хотя бы некоторое внутреннее представление о чести нашей школы или нашей семьи. Такая честь есть.

Почему невозможно? Потому что это значит опозорить школу. Никто не увидит, никто не узнает, а все равно чувство позора. Чувство нарушения каких-то основных, мне свойственных правил. Не школе свойственных, а мне свойственных, моих собственных правил. Как в моем любимом примере из Пушкина: «Душа моя, Павел! Держись моих правил…» Моих правил. Как только у человека появляются не школьные, а свои правила, как только он начинает понимать, что бесчестно нападать на маленького, он становится человеком.

Странно заметить, но и из того письма видно, что у тех ребят, которые дерутся, есть правила. Третий не вмешивается. Как только один из двух упал, все сейчас же расходятся. Его не забивают ногами. Раньше это называлось «драться до первой крови».

Знаете, если бы у всего народа, у каждого человека в душе было правило: лежачего не бьют, если бы слово «лежачий» понималось бы еще в метафорическом смысле, потому что всякий слабый - лежачий, всякий оступившийся - лежачий, всякий совершивший что-то дурное и страдающий от этого - лежачий, всякий оказавшийся в беде - лежачий, то уже можно было бы сказать, что в стране установилась какая-то вполне достойная мораль. Степень безопасности всех выросла бы в неимоверной степени.

Теперь что касается вопроса о механизме превращения требований внешних в требования внутренние. Это сложнейший вопрос психологии. Раньше наша советская психология, советская педагогика обходились с этим очень просто. Мы требуем от ребенка чего-то, и это требование становится его внутренним требованием. И все хорошо, все замечательно. Оставалось только требовать. Но каким образом это внешнее становилось внутренним, и становилось ли, и как обходиться с тем фактом, что в восьмидесяти процентах случаев не становилось, - это все было не важно.

На мой взгляд, внешнее правило становится внутренним только в том случае, если мне - ребенку, человеку, члену коллектива - ценны те люди, среди которых я нахожусь. Если я дорожу своим существованием среди них. Если я дорожу тем, что меня приняли в эту группу.

Как только мы говорим: «Что делать, если дети бьют друг друга?» - это задача, недоступная нашему разуму. Мы с этим ничего не можем сделать. Но мы поняли, что должны быть какие-то правила и что эти правила должны быть общими. И они должны распространяться не в школе, как в учреждении, а в том реальном коллективе, в котором находится ребенок, говоря более обыденно - в его компании.

Я в своей жизни, как и многие мои друзья, видел только один такой коллектив, но умноженный во много раз, - это Фрунзенская коммуна. В ней был такой особый способ жизни, способ существования. Коммуна - ведь это условное название. Коммунары не жили в отдельном доме, где садятся за общий стол и вместе кормятся. Но вот что интересно: там существовала масса неписаных правил. Правил, которые были внутренними для коммуны и внутренними же для каждого человека в коммуне.

Не было необходимости спрашивать, а что будет, если он их нарушит. А он их не нарушит никогда. Вот если спросить, а что будет, если он нарушит, то тогда все в недоумении - неизвестно. Скажут: ну выгонят тогда. А может быть, и не выгонят. В коммуне ведь, кстати, перестали выгонять.

Настоящие правила таковы, что они ненарушаемы в принципе - никем и никогда. Они тем и держатся.

Это были замечательные правила поведения и замечательные ценности. Вот мы все говорим про правила, а не понимаем, что правила существуют только тогда, когда есть какие-то общие ценности. И все правила - это правила обращения с ценностями.

Ценностью там было, во-первых, само существование коммуны, которое приходилось отстаивать. Это была несомненная ценность. Ради того, чтобы не опозорить коммуну, не бросить на нее тень, не вызвать чьего-то стороннего недовольства, которое может погубить ее, ребята держались, это было для них ценностью. Ценностью, которая вызывала массу всяких правил.

Ценностью было представление всех людей обо мне. Не только то, что я о себе думаю (существенное для каждого человека), но и то, что про меня думают все. Это вообще в подростковом возрасте очень важная вещь.

Можно говорить и о других ценностях и правилах - их в коммуне было много. Некоторые из них потом вошли в коммунарские законы, в коммунарскую азбуку, в коммунарские речевки. Например:


Правда, но без громких фраз,

Красота, но без прикрас,

И добро не напоказ -

Вот что дорого для нас.


Не так уж худо, если иметь в виду, что все это сочинили дети. Главное же другое. Вот уже нет коммуны, коммунары выросли, у них семьи, они проводят большую часть времени в какой-то своей профессиональной среде. Но в каждом из них эти чаще всего неписаные коммунарские правила и ценности продолжают жить и работать.


Фрунзенская коммуна


Такие дела - в этом году коммуне исполнилось сорок. Вместе с нами в день рождения были наши дети. Каждому из них исполнилось уже больше лет, чем нам, когда мы были коммунарами. В общем, перешли-таки поле, и жизнь прошла. Но мы в лад со всеми отечественными ветеранами в этот день пели и смеялись, как дети, среди... Потому что уж мы такими родились... Ну и далее по тексту.

Правда, в силу не окончательной еще серьезности возраста одновременно мы подсмеивались над собой. Молодое старичье.

И, конечно, мы вспоминали.

Симе, когда он работал над книгой «Фрунзенская коммуна», не раз приходилось выслушивать претензии: это было не так, не с тем, не тогда. Он усмехался: «Подождите, пройдет лет десять, все из памяти выветрится, будете вспоминать строго по книге». Мы искренне возмущались.

Но вот, однако, прошло уже не одно десятилетие, а несколько, и книга вместе с нами, живыми, стала действительно полноправным участником воспоминаний. Поэтому о начале коммуны - по книге. Но сначала


О счастье по существу


Спрашивают: «Что такое была коммуна и что она вам дала?» Отвечают: «Счастье». Говорят: «Оставьте эмоции. Давайте по существу».

Бред. Тупик. Что можно сказать по существу о счастье?

А между тем в далекой Америке наша бывшая коммунарка, придя к своему косметологу, слышит, что до нее здесь побывала русская клиентка, у которой была безумно интересная юность в Ленинграде. Через несколько секунд называется имя - всплеск рук, радостный крик, просьба дать телефон. Клиентка была из коммунаров и рассказывала о Фрунзенской коммуне. И другая русская клиентка продолжает рассказ с той ноты, на которой закончила его предыдущая. Американка в очередной раз дивится.

Что и говорить? Нашли граждане США и место для воспоминаний, и достойного слушателя. Но оцените, однако, неотвязность и силу этих воспоминаний, что можно сравнить разве что с острым приступом ностальгии.

Серьезно же говоря, каждый из нас, рассказывая о коммуне, не раз сталкивался с неразрешимым противоречием - между крупномасштабностью эмоций, значением, которое придают коммуне вчерашние коммунары, и ограниченно временным, ведомственным, возрастным масштабом этого коллектива. Потому что рано или поздно приходится сказать слова, которые звучат так ординарно и обыденно: коммуна - это школа районного пионерского и комсомольского актива. А значит, как пророчески написал автор «Двенадцати»: «Ох ты, горе-горькое! Скука скучная, Смертная!»

С завидной регулярностью со сталинских еще времен юные карьеристы приходили в районный Дом пионеров, садились за парты и с голоса методистов записывали разработки отрядных дел, чтобы потом под руководством вожатой провести в классе мероприятие. Вот вам, по существу, и счастье.


Но вот однажды


Однажды вожатые школ Фрунзенского района Ленинграда получили телефонограммы: «Сегодня в 16.00 прислать в Дом пионеров самого активного, инициативного, сообразительного пионера с цветочком». Как сочинилась эта анекдотическая телефонограмма, потом не могли припомнить и ее авторы - преподаватель педагогического института Игорь Петрович Иванов (автор коммунарской методики и крупный ученый), учительница Людмила Глебовна Борисова и методист Дома пионеров Фаина Яковлевна Шапиро. Однако сойдемся на том, что многие великие события начинались с анекдота.

Вот что вспоминает один из первых коммунаров: «С фикусом в руках я еле вылез из пионерской, обогнув длинный, буквой «Т» стол, накрытый суконной зеленой скатертью.

В Доме пионеров цветочек сдал в биокружок, и больше ничего неожиданного не предполагалось, все будет как обычно: войдет женщина (вошла женщина), поздоровается (поздоровалась), начнет говорить, что мы должны, что будем учиться… «Как вы думаете, почему у нас в школах такие плохие вожатые?» Здрасьте! Опять «цветочки»! До сих пор я знал, что вожатый может быть или не быть, но его наличие уже само по себе исключает прилагательное «какой». Что бы это значило и что будет дальше? А дальше нам предложили собираться, вместе ходить на экскурсии, говорить с интересными людьми, спорить, но, в сущности, все уже было решено самой первой фразой…»

Так все началось. Ничего, как видите, особенного. Разве что нелепый цветочек.

Ну и вот... ходили на экскурсии, встретились с несколькими интересными людьми, посрывали голоса в спорах (страсть к спорам - единственное неоспоримое призвание юности). Однако что же дальше?

Решили на школьных каникулах поехать на сбор. Без какой-либо определенной цели. Просто поживем несколько дней вместе. Друг с другом уже стало интересно. Ну а поскольку день не исчерпывается одной лишь физзарядкой, уборкой территории, катанием на лодках, приготовлением и поглощением пищи, будем придумывать еще какие-нибудь там творческие дела.

Вскоре, кстати, эти творческие дела станут известны всему школьному населению страны: Вечер горящих сердец, Защита фантастических проектов, Драматизация песни, Разнобой (прообраз будущего КВНа), Съезд мечтателей, Вечер разгаданных и неразгаданных тайн… Их несколько десятков.

Но дело было, разумеется, не в самих творческих делах. Здесь (прошу зафиксировать) угадывается уже начало тихой революции. И отнюдь не районного масштаба. Подросткам впервые предложили не учиться по методическим образцам, а жить - даже не проигрывать определенные жизненные ситуации в педагогических целях, что сегодня так распространено, а жить. Без пионерлагерного регламента, без жандармно-ласковой опеки вожатых, без гарантированного здорового сна и отдыха, ведущего к накоплению запланированного медиками веса. Жить открыто для труда и трудностей, для драм и веселья. Замечу, что такая непредсказуемая жизнь детского коллектива для взрослых в любой момент могла обернуться статьей Уголовного кодекса, к которому потом не раз пытались прибегнуть гонители коммуны (тут шло в ход все, начиная от деревенского нерегламентируемого купания и распорядка дня, от совместного проживания в палатках мальчиков и девочек до отчетности по финансам). Но при этом и взрослые, и дети чуть ли не впервые обнаружили, что


Жить - интересно


Кстати, коллектив был уже не только детский. Многие пионеры стали комсомольцами, но из коммуны уходить и не думали. К тому же взрослые, которые попадали в коммуну, столь прочно застревали в ней, что нередко их личные и профессиональные проблемы на долгие годы уходили на задний план.

Все мы вспоминаем, как к нам на сбор пришел вчерашний выпускник консерватории Виктор Малов. Перед тем как уехать по месту распределения в Новосибирск, он устроился на турбазу инструктором - подзаработать. В коммуну его послали на три дня - провести поход и тут же вернуться. Через три дня Виктор позвонил начальнику турбазы: «Будь здоров, Юрик. Будь здоров и ищи другого инструктора. Я остаюсь». - «То есть как остаешься? А ты знаешь, что мы имеем право не заплатить тебе ни копейки?» - «Не знаю, но наплевать. Будь здоров, я пошел».

В коммуне Виктор остался навсегда, мотаясь то и дело под фантастическими предлогами из Новосибирска в Ленинград.

И так происходило с очень и очень многими. Все они - студенты и инженеры, рабочие и журналисты, психологи, педагоги, художники, писатели, артисты, врачи - образовали особый отряд. Кто-то из коммунаров, заскочив в комнату взрослых, где стол и кровать за неимением другого материала были покрыты красным ситцем, воскликнул: «У вас, как в ревкоме!» Так с легкой руки неизвестного Отряд Друзей стал называться ревкомом. Случайность, с головой выдающая умонастроение детей ХХ съезда.

Сейчас думаю: чем же всех этих взрослых затягивала коммуна? Ведь ни по профессии, ни по призванию большинство из них не были педагогами. Да они и не стремились воспитывать, а, так же как и мы, хотели просто жить. Но… в детском коллективе? Да.

Было в явлении коммунарства что-то чрезвычайно серьезное и социально значимое для того, послесталинского времени. Общество нуждалось в каком-то прорыве, в альтернативных идеях и поведении. И случился этот прорыв, вероятно, по недосмотру властей именно в детском коллективе. Такое, оказывается, бывает. Хотя в самом явлении коммуны, в факте ее рождения все равно остается нечто таинственное. Все это - раз и навсегда.


Тайна


Ведь если многие взрослые (люди в большинстве своем неординарные, ярко талантливые, а часто и известные всей стране) так круто меняют сюжет своей жизни, встретившись с коммуной, значит, было уже тогда в ней что-то необыкновенное. Но что? И когда это началось? И как это случилось?

Трудно смириться с тем, что все эти вещи принципиально неуследимые. Нет, разумеется, существуют теоретические обоснования и в книгах Иванова, и в статьях Соловейчика об Иванове, и в книгах и статьях самого Соловейчика. Каждый с ними может познакомиться. Но я ведь не теоретик. Я просто вспоминаю.

Кроме теории, существуют еще чисто человеческие, чисто творческие моменты. Фаина Яковлевна сказала однажды: «Коммуна не должна было получиться. Это все равно, как если бы молекулы в ножках стола вдруг совершили движение в одном направлении, и стол бы подпрыгнул».

А тут именно так: двинулись в одном направлении, и совершилось чудо.

По доводу тайны творчества меня просветил в свое время не поэт, а физик - человек широкий, талантливый и остроумный, сын писателя Алексея Толстого Никита Алексеевич Толстой.

Нильс Бор, объяснил он мне, развивая принцип неопределенности, или дополнительности (так называемый принцип Бора - Гейзенберга), говорил о том, что как невозможно одновременно узнать координаты электрона и вектор его движения, узнать, какова излученная энергия и когда она будет излучена - или то или другое, - так же невозможно узнать механизм живого и оставить его в живых.

Бор говорит: невозможно узнать, что ты думаешь, и думать при этом. Невозможно творчески создавать единицу духовного содержания и одновременно знать, что с тобой происходит. Каждый помнит: ты решаешь школьную задачу, трудную задачу, долго бьешься, прикидываешь варианты, подходишь к решению так и эдак, и вдруг - бом! - задача решена. Ты понял, в чем дело

Так вот, проследить за этим процессом нельзя.

Любой творческий процесс состоит из механической части и из элемента иррациональной загадки. Микеланджело, который высекает статую, - что он делает? Он производит обыкновенные операции молотком и зубилом. Но мы справедливо говорим, что Микеланджело отличается от любого другого тем, что он знает, куда ударить. И вот понять, что он знает и что он думает, когда бьет именно в это место, а ни в коем случае ни на полвершка выше, мы никогда не сможем. Более того, скульптор и сам при всем желании не смог бы это объяснить. Бор называет это высшей духовной неопределенностью.

Мы можем шутливо и в то же время юридически точно сказать, что Пушкин отличается от любого другого тем, что он умел ставить обыкновенные слова в определенном порядке. Но последнего внутреннего секрета этого его умения мы никогда не узнаем. Анатом может в невероятных подробностях описать вам строение человеческого тела, можно в клетке узнать как устроена двойная спираль, но понять, чем отличается одушевленность от неодушевленности, понять, почему я могу познавать свое «я» и чувства другого человека, - это существующая наука понять не в силах. Тут какой-то волшебно запертый вход.

Коммуна была живым явлением, и закон высшей духовной неопределенности на нее, несомненно, распространяется. Поэтому и я вынужден не столько объяснять нечто, сколько описывать.


Послевоенные дети


Мы были дети сразу послевоенные. Мы помнили, как на Звенигородской и Фонтанке зияли провалы еще не восстановленных домов. Тогда еще не было приказа министра обороны, после которого отцы будут проделывать для боевых наград дырочки в пиджаках и их начнут пропускать без очереди в любую кассу (где ты, запоздалый советский альтруизм?). Родители о войне не рассказывали. Пройдет еще много лет, прежде чем они станут разговорчивыми. А пока мама молча протирает каждое воскресенье фотографию сестренки, умершей в блокаду. Сразу послевоенное время. Колючая проволока на Карельском перешейке еще не вросла в помнящие войну деревья.

Газета «Ленинские искры» организовала в Ленинграде движение красных следопытов. Штаб красных следопытов возглавлял Генка-ординарец. К нему стекались донесения многочисленных пионерских отрядов, идущих следами войны. Не сразу мы узнали, что Генкой-ординарцем был наш коммунар Саша Прутт.

Помню, мы сидим с ним ночью и сочиняем песню, которую уже наутро споем всей коммуне. Хотя мы пишем песню для суровых голосов Война еще слишком близко, чтобы полагать, что жизнь всегда будет беспечальна. Как бы мы хорошо и честно ни жили, этого мало. Надо еще научиться просто и мужественно встречать любое испытание. Об этом и пишем:

«Не нагадать, когда судьба. Не нагадать, когда разлука. Не нагадать, когда без стука войдет нежданная беда».

В Ефимию мы ездили обычно в июне. Белые ночи. Обвалы комаров. Репудин помогал ненадолго. Только дымным лапником и спасались. А у костра, конечно, песни. И стихи.

В редакциях еще только составлялись сборники поэтов, погибших на Великой Отечественной, а мы уже примеряли на себя судьбу этих довоенных мальчиков, с ужасом восторга чувствуя, что она нам по плечу.


Мы пройдем через это.

Как окурки, мы затопчем это,

Мы, лобастые мальчики невиданной революции.

В десять лет мечтатели,

В четырнадцать - поэты и урки,

В двадцать пять - внесенные в смертные реляции.

Мое поколение - это зубы сожми и работай,

Мое поколение -

Это пулю прими и рухни,


В тот день мы не успели с товарищами к вечернему костру. Из досок, выделенных председателем, мы сколачивали обелиск тем, кто не вернулся в деревню Климово с войны. Хозяин, предоставивший нам свой двор и верстак для работы, время от времени вспоминал:

«Мы в окружении были. И вот, смотри, между нами и немцами - мерзлое поле. А там полно неубранной картошки. У нас-то запасы давно кончились, а тут, можно сказать, еда под ногами. Ну и мы, конечно, каждый день высылали десант. Немцы тут же пускали свою артиллерию. А нам только этого и надо: поле перепашут - ночью картошку можно голыми руками брать. Гибли, конечно, многие. А как же?» Старик (было ему, теперь я думаю, немногим за сорок) посмеивался, вспоминая их хитроумную выдумку.

Не успели мы вернуться к своим, как горн поднял по тревоге всю коммуну. Тишина непривычная. Четыре часа утра. Мы стоим на линейке, посвященной дню начала войны.

Медленно к обелиску сходится вся деревня. В старушках в черных платках мы узнаем матерей тех, чьи имена выводили сегодня ночью на свежекрашеном дереве. О чем-то говорят мужики. Потом председатель. Не плачут только младенцы, которых женщины захватили с собой.

Перечитал и подумал: прямо-таки страничка из дедушки Гайдара. А для кандидатов в кандидаты педагогических наук того времени - бесценная иллюстрация на тему военно-патриотического воспитания. И пекли ведь такие диссертации одну за другой. Правда, именно эти пекари не задерживались почему-то в коммуне дольше чем на одну-две недели. Наука их влекла.

Сашка проходил в этих диссертациях как Саша П. Я - как Коля К. В общем, прошу любить и жаловать.


Подопытные педагогического эксперимента


В какой-то мере все мы, разумеется, были подопытными если и не педагогического эксперимента, то эксперимента социального. Сказано же у поэта: «Россия - опытное поле». Однако сначала давайте все же об эксперименте педагогическом.

Одно скажу наверняка: за нашим поведением не стояло никакого Карабаса Барабаса от педагогики. Просто создатели и руководители коммуны необычайно точно сопрягли потребность времени с психологией подростка, а главное - нашли в себе нешуточную решимость строить жизнь коллектива на основе нравственных представлений, а не на основе бесчисленных методичек, памяток, указов и инструкций. Вообразите себе общество, построенное таким образом, и вы поймете всю силу и невероятность этого эксперимента.

Конечно, жизнь коммуны не была при этом хаотична, стихийна и самосудна. Были в ней свои правила поведения и свои законы. Но рождались они как фиксация опыта совместной жизни, как итог нравственного коллективного творчества. И дисциплина в коммуне была, но не в виде рабского следования спущенным сверху уложениям, а как добровольный регулятор общих отношений и дел.

Мы были само-деятельны, да. И это исключало проявление какого-либо формализма со стороны детей и бюрократии со стороны взрослых.

Обелиски в память погибших на войне мы строили по собственной инициативе - первыми в стране, когда память наших родителей только начинала оттаивать, а государство размышляло: не опасно ли всенародно вспоминать те грозные времена, когда люди чувствовали себя хозяевами положения и брали на себя всю меру ответственности, пусть и под пистолетным прицелом взгляда политрука или лейтенанта первого отдела? Не вредно ли на пороге светлого будущего и укоренившегося как будто оптимизма заговорить во всеуслышание о нестираемых из памяти ужасах войны и непостижимых жертвах?

Первый День Победы в государственном масштабе был отмечен лишь в 65-м году, а наши,|обелиски в деревнях Ленинградской области начали вырастать с шестидесятого. Странная по сегодняшним меркам непокорность, правда?

Но вряд ли мы при этом проявляли сознательную оппозиционность по отношению к государственной политике. Мы просто так чувствовали. Дело лишь в том, что свои чувства мы имели возможность реализовать, превратите их в действие. Это и есть коммуна.

Вот что писал о коммуне Симон Соловейчик в своей книге «Воспитание творчеством»:

«Учителя иностранного языка учат погружением в иноязычную среду... Так и на коммунарском сборе: огромное количество дел создает новое явление - истинно коллективистские отношения между детьми, которые не сразу внедришь в обычной, «разреженной» жизни, распространяются не на мероприятие, а на отрезок жизни коллектива. Моделируется лучшее время, времяпровождение, лучший способ прожить один день человеческой жизни со всеми его сложностями. Сбор - не поход, не урок, не вечер, не собрание, не мероприятие. Это дело, деятельность, действо».

Но, повторю, для того чтобы выпустить на свет такой саморегулирующийся, жизнетворящий коллектив, нужны были не только дерзость, а и мужество. И Господь, думаю я, создавая мир, был не только дерзким, но и мужественным творцом, потому что в какой-то мере поступался своей абсолютной властью. Создатели коммуны были, вероятно, внутренне свободными людьми (насколько доступно это для выкормышей советской системы), а внутренняя свобода непременно предполагает свободу других.

Однако никто в том обществе и в то время не мог быть свободным от идеологии. Коммуна была, конечно, идеологической организацией. Сейчас мне хочется сказать, что идеология была в ней чем-то вроде шелухи, охраняющей ядро от внешних губящих воздействий. И это до какой-то степени так. Не будь в этом движении коммунистической окраски, ему было бы не продержаться и дня.

Но сказать так - значит сказать половину правды, то есть неправду. Все мы, повторяю, были подопытными в том социальном эксперименте, который называется «советское общество».

Личная жизнь заведомо была принесена в жертву общему делу. Потому что «Наша цель-счастье людей!» Молодые реформаторы, мы были настроены на борьбу с формализмом и бюрократией, ненавидели чиновничью амбициозность всяческого начальства, но противопоставляли этому, разумеется, не индивидуальную свободу и защиту прав личности, а волю коллектива:


В коммуне нет начальства,

Хозяин - коллектив.


В сущности, коммуна была первой попыткой внутри тоталитарной системы построить демократическую организацию. Новгородского скорее всего типа. Во всяком случае, в то время, когда в памятке экскурсоводам, имеющим дело с иностранцами, на провокационный вопрос: «Почему у вас при выборах в Верховный Совет на одно место претендует лишь один кандидат?» - предлагалось отвечать: «Такова традиция», мы уже не один раз участвовали в выборах командира отряда, командира коммуны, совета коммуны и так далее. Ошибка при выборах благодаря невеликим размерам коммунарского государства обнаруживалась довольно быстро и заставляла ответственнее отнестись к ним при следующем голосовании.

Иосиф Бродский в своей нобелевской лекции говорил о том, что подлинной опасностью для человека «является не столько возможность (часто реальность) преследования со стороны государства, сколько возможность оказаться загипнотизированным его, государства, монструозными или претерпевающими изменения (к лучшему?) - но всегда временными очертаниями».

Все мы, несомненно, в той или иной мере были загипнотизированы государством. Ведь даже ополчаясь на государство, советский человек выдавал себя тем, что не представлял собственное существование вне выяснения отношений с ним.

В выстраивании собственной жизни чувствовалась рука невидимого закройщика. В детстве каждому говорили, что он должен подражать маленькому Володе Ульянову. Маяковский призывал юношество делать жизнь с товарища Дзержинского. Мы прожили жизнь в мире образцов, мы все время должны были на кого-нибудь или на что-нибудь равняться. Ценность, удачность собственной жизни можно было осознать только степенью ее близости к образцу.

Коммуна была, как теперь говорят, сильно продвинута по отношению к обществу в целом, но при этом она была и частью этого общества. Инициатива ценилась очень высоко, но эффективность ее мог оценить только коллектив, а значит, и она состояла на службе. Воля коллектива, как правило, не подавляла личную волю, но ставила ей добровольно принятый предел, главное же - обещала человеку гарантированную безопасность, даже если его собственная воля так и останется в недоразвитом состоянии.

В коммуне была ставка на творчество: « Все творчески, иначе - зачем?» Но при этом и рабоче-крестьянское понимание долга не было забыто. И будущая скрипачка, обливаясь слезами, изувечивала руки на прополке турнепса.

В расписании дня не было предусмотрено время на одиночество, да, правду сказать, и потребности в нем до определенного возраста никто не испытывал.

И еще в одном существенном моменте взрослые оказались не мудрее нас и сами в каком-то смысле впали в детство. Я говорю о советском романтизме. Нам внушали, что жить надо ярко и красиво: Лермонтов и Корчагин, Матросов и Рембо, Желябов и Эварист Галуа. Юность наша была сплошным исступлением. Красиво - значит на пределе.

И никто не учил нас жить долго.

Такое было время, такими были мы. Нас вдохновляя воспетый литературными не только графоманами, но и гениями чистый: источник революции, и мы клали все свои силы на борьбу со Сталиным, который разбавил в нем человеческую кровь и загадил подлостью. Мы жили под опекой окуджавских «комиссаров в пыльных шлемах» и комиссаров Наума Коржавина:


Где вы, где вы, в какие походы

Вы ушли из моих городов,

Комиссары двадцатого года?

Я вас помню с двадцатых годов.

Вы вели меня, люди стальные,

Зная правду, но веру храня,

И меня за собой уводили,

Отвлекали от дела меня.


Парадокс, однако же, состоит в том, что не фрондерское и раболепно-фанатичное, а искреннее и глубокое следование идее, а правильнее сказать - духу идеи, приводит в конце концов к взрыву ее изнутри.

Помню, мы с Володей Цивиным вдогонку уже готовой рукописи книги «Фрунзенская коммуна» послали Соловейчику несколько новых сюжетов. Было там и про девочку-скрипачку, уродующую руки на прополке, и про ложную интимность коллективного сидения при свечах, и про традицию «откровенных разговоров», на которых со всем юношеским максимализмом мы обсуждали не поступок, а человека.

А на дворе - середина шестидесятых. В Кремль вселился уже новый хозяин, который в промежутке между пьянством и подступающим маразмом будет править страной почти двадцать лет. Газета «Правда» снова начала отмечать дни рождения Сталина, упоминая мимоходом, что и при этом вожде и великом полководце были случаи нарушения социалистической законности. Впереди Чехословакия и Афганистан, дело Даниэля и Синявского, высылка Солженицына и Бродского. После хрущевской «оттепели» ударил мороз, было скользко, ничего не стоило расшибиться насмерть.

Книга и без нашего запоздалого прозрения лежала в издательстве «Детская литература» без движения. Для тогдашних партийно-комсомольских инстанций и цензуры даже она была недостаточно розовой и бесконфликтной.

В то время как мы пребывали в области чистого метафизического противоречия, Симон Львович жил внутри издательского конфликта. В то время как мы в поисках выхода штудировали Шацкого, Ушинского, Макаренко, которых Соловейчик знал едва ли не наизусть, он пробивал книгу в инстанциях.

И просили-то ведь о сущем пустяке; одна цитата из Ленина и одно упоминание о вдохновляющем и мобилизующем влиянии партии на коммунарское движение. Каратели и гонители любят надевать маску простодушного альтруиста или же доброго следователя. Таким трудно отказать, не нанеся личной обиды (ведь они хотят помочь). К тому же отказ, даже в самой мягкой форме, неизбежно приобретет силу политического заявления, за которым последует гражданская смерть - если и не автора, то книги определенно. С помощью какого сальто-мортале тридцатипятилетний журналист «Комсомолки» выпрыгнул из этого тупика, захватив с собой еще и рукопись, мне не известно.

Но это был только один из поводов для отказа нам, юным добытчикам истины. Сейчас мне пришла в голову аналогия, быть может, не слишком корректная в силу разномасштабности явлений. Я подумал о том, что Герцен в книге «Былое и думы» тоже ведь отфильтровывал события своей жизни. Его семейно-политический дневник ни словом не упоминает о личной драме и о любовном треугольнике Огарев - Огарева - Герцен. В построенный им миф нравов этот сюжет не вписывался.

Не время в середине шестидесятых было и для наших откровений. Коммунарская история, как она была изложена в книге, оформилась в яркую, сильную легенду и именно в этом качестве должна была послужить. Наши маргиналии только помешали бы делу. «Здесь все правда, - сказал Сима, прочитав наши листки, - но это для другой книги. Давайте подождем».

Однако я, вероятно, раньше времени пустился в высокие материи, не успев рассказать о коммунарской жизни даже на азбучном уровне. Поэтому вернемся все же к хронологии и еще раз к азбуке.


Библиотека V1
URL: http://setilab2.ru/modules/article/view.article.php/c1/97