Библиотека V1

Цирульников А. 12 лет. Удостоверение личности

Раздел: Опыты и модели. Общепедагогические ориентиры
Автор: Dima Первая публикация: журнал «На путях к новой школе», 2002 г., № 2
Дата: 2007/5/19
"Существует масса всяких теорий о человеческих способностях. В этой чудесной теме (недаром про талант говорят - от Бога) больше, впрочем, неясного. Единственное, чем мы располагаем, что более-менее очевидно - собственная жизнь." - Автобиографический очерк известного ученого-педагога, писателя, журналиста Анатолия Марковича Цирульникова.
Ключевые слова: Школа для подростка

Аннотация: "Существует масса всяких теорий о человеческих способностях. В этой чудесной теме (недаром про талант говорят - от Бога) больше, впрочем, неясного. Единственное, чем мы располагаем, что более-менее очевидно - собственная жизнь." - Автобиографический очерк известного ученого-педагога, писателя, журналиста Анатолия Марковича Цирульникова.

 


Существует масса всяких теорий о человеческих способностях. В этой
чудесной теме (недаром про талант говорят - от Бога) больше, впрочем, неясного.
Единственное, чем мы располагаем, что более-менее очевидно - собственная жизнь.
Особенно когда ее большая часть прожита и неожиданностей, в смысле новых
способностей, не предвидится. Остается поразмыслить по поводу тех, что есть.
Если когда-то был призван и, в общем, не уклонился от своего призвания, можно
попытаться задним числом понять, откуда у него "росли ноги" в детстве. Занятие,
разумеется, субъективное. Очень спорное. Частное.


Прошу прощения у психологов за наглость, я бы назвал способность
удостоверением личности. Вот она, на фотокарточке прошлых лет. Ну, уж какая
есть. Не хуже, чем ныне.


Отложенная партия


Когда мне было двенадцать лет, знакомый мальчик привел меня в шахматный клуб.
Спортивное общество "Юный динамовец" находилось на Трубной площади, рядом с
цирком, в старинном особняке с балкончиком. Внизу, в зале, состязались в белых
трико фехтовальщики, а наверху - шахматисты. Руководил юными дарованиями
заслуженный мастер спорта Виктор Люблинский. Принимали в клуб "Юный динамовец"
просто: с новичком садился за доску шахматист самой низкой квалификации,
четвертого или пятого разряда; если новичок не проигрывал, его брали.

В шахматном клубе у Люблинского теории учили мало, в основном, играли,
приобретая знания на практике. Года за два, участвуя в турнирах, можно было
подняться по квалификационной лестнице до первого разряда.

Что-то в клубе я получил помимо шахмат.

Припоминаю: воскресным утром, аккуратно одетый мальчик, с носовым платком в
кармане, доезжал на тридцать первом троллейбусе до конечной остановки, ощущая
волнение перед партией. В большой комнате уже стояли расставленные фигуры,
шахматные часы, лежали бланки, на которых записываются ходы. Мальчики в чистых
рубашках. Что-то в этом было, может быть, от синодального хора.

Я учился не просто логически мыслить, считать на несколько ходов вперед,
проводить комбинацию, а побеждать. Да, пожалуй, если бы не эта завершающая
кульминация - победа, шахматы ради шахмат меня бы не привлекли. У меня были не
бог весть какие шахматные способности, я был просто неглупый, способный, в
широком смысле, мальчик, такие обыкновенно достигают определенного успеха в
разных видах деятельности, но если становятся мастерами - то в каком-то одном.


Шахматы не были для меня этой деятельностью, на шахматной доске я, по-видимому,
"проигрывал" какие-то личные качества, необходимые в другом: сосредоточенность
(увы, при неумении быстро переключаться), усидчивость, терпеливость (далеко не
во всем), трудолюбие (в том, что любишь). Проигрывая партию, я переживал, но не
настолько, чтобы бросить игру. Я думаю, что это имело какое-то значение поздней,
при преодолении жизненных проигрышей.

Я стремился быть первым. Моему отцу это качество очень не нравилось, казалось
бахвальством. Сам он не был в жизни первым, даже одно время на киностудии
работал вторым оператором. А я хотел быть первым, да, я это теперь ясно понимаю.
Желание быть первым, запевалой. Что примечательно - не командиром, не
организатором, не капитаном команды. А запевать в хоре, быть первой скрипкой,
играть на первой доске.

В "Юном динамовце" это еще как-то удавалось, хотя, впрочем, на первой доске я
играл редко. А потом общество временно закрыли, я стал ходить в центральный
шахматный клуб на Кропоткинскую, и здесь впервые почувствовал, что такое
настоящие шахматы. Тут был гроссмейстер Суэтин, была теория, разбор партий на
настенной изящной доске, мальчики-перворазрядники, собранные со всего города.
Вот когда я впервые почувствовал, что один и тот же квалификационный разряд
может принадлежать борцам разной весовой категории. На первенстве Москвы среди
мальчиков я занял предпоследнее место. Я проигрывал, я все время проигрывал.
Даже когда на доске была ничья, даже в абсолютно выигрышной позиции, я умудрялся
сделать такой ход, что она превращалась в безнадегу.

Еще оставался чистый носовой платок в кармане, трепет перед игрой. Осторожное
прикосновение к фигуре ("Поправляю"). Маленький сгорбленный секретарь - служка
Изя, в нарукавниках, расставлял шахматные часы. Они шли все быстрей и быстрей. Я
часто попадал в цейтнот, откладывал партию и сдавался, не возобновляя игры.

А все же для чего-то это было нужно. Вот теперь, по истечении длительного
времени, можно проанализировать отложенную партию. В конечном счете, она
заканчивается у всех одинаково, но пока игра продолжается, человек чему-то да
учится? Может быть, продумывать и находить сильные за противника ходы, не
рассчитывая "на дурака". Приносить жертву за инициативу. Взвешивать собственные
шансы.

Мне повезло, я видел выдающихся шахматистов, юных и взрослых. Настоящие
дарования. Как и в математической школе, куда я попал благодаря первому разряду
(в школьную команду набирали шахматистов). Знаменитый московский учитель Семен
Исаакович Шварцбурд сам играл неплохо. Маленький, сухонький, на костылях с
детства, с большущим лбом, он был учителем от Бога и полагал, что заниматься
серьезно двумя вещами невозможно. Выбирайте, сказал он попавшим в его класс
вундеркиндам: математика или шахматы.

Я выбрал математику, к которой был абсолютно не способен.


Я пришел к тебе с приветом


В детстве меня собирались учить на пианино, у нас дома стояло старинное,
"Август Фюрстер". Педагог послушал, сказал: у ребенка нет слуха. А со временем
обнаружилось: и слух есть, и голос. Звонкий.

В пионерском лагере я был запевалой. Меня сразу в отряде замечали и включали в
концерт, одного, или с хором. Пел вот это: "Я первый ученик среди ребят. Пятерки
в мой дневник как ласточки летят". А хор говорил: "Хвастун".

Петь мне очень нравилось. Это был мой любимый предмет. Пение и физкультура. Ну,
потом еще литература. Самые второстепенные предметы в школе, как тогда были, так
и теперь.

А мне нравилось петь. "Ви-жу в не-бе жа-а-воро-онка. Слы-и-ишу пенье
со-о-оловья-а. Это русская сторонка, это родина моя"

Конечно, я был не Робертино Лоретти, но пел, без ложной скромности,
замечательно. Высокий, звонкий, чистый мальчишеский голос, видимо, пробирал
слушателей до комка в горле, до мурашек по коже, как пробирает теперь меня
детский голос. Я не мог не чувствовать своего влияния на слушателей, да никто и
не скрывал этого.

Однажды, после окончания летней смены (пионерский лагерь был от киностудии имени
Горького), в Доме кино меня остановила наша воспитательница и пригласила
сниматься в фильме. Помню, что это был фильм Марка Донского "Здравствуйте,
дети!", и я тогда учился в пятом классе.

Меня привели на кинопробу. В павильоне студии было много детей в костюмах,
гриме. Все крутились вокруг широко известного кинорежиссера, лауреата Ленинской
премии.

"Вот, - представила меня воспитательница - ассистент режиссера, - это Толя, он
прекрасно поет. Спой, что ты пел в лагере". Я спел "Рушник", по-украински.
Донской, родом с Украины, растрогался. "А это знаешь?" - стал называть он
какие-то песни. Я ни одной не знал. Он сам спел. Потом посмотрел на меня,
видимо, не зная, что делать со мною дальше. "Какие-нибудь стихи знаешь?"

Конечно, не мог не знать. Но в этот момент начисто забыл все от страха. В голове
вертелась единственная строчка: "Я пришел к тебе с приветом".

"Можно прочту?" - спросил я. И начал читать, но дальше первой строчки дело не
двинулось.

"Я пришел к тебе с приветом. Я пришел к тебе с приветом, рассказать..." -
бормотал я. А дальше? Что рассказать? - с ужасом думал я, чувствуя, что
проваливаюсь, окончательно проваливаюсь.

Со всех сторон начали подсказывать.

"Рассказать, что солнце встало..." - шепнул оператор. "Что оно горячим светом, -
шептал папин знакомый директор картины, - по листам затрепетало...".

Все было напрасно. Я стоял как вкопанный.

"Он растерялся", - предположила ассистент. Донской с сомнением посмотрел на
меня. "Может быть, он что-то еще может?"

Ну что я мог? Ничему меня не учили. Нотной грамоты я не знал, ни на одном
инструменте играть не умел, до такой степени был в этом неразвит, что когда
позже стал писать песни, собственную музыку запоминал так: ставил крестики,
цифры, прямо на клавишах пианино, а потом кто-нибудь записывал в нотах.

Единственным инструментом в детстве был голос.

Непонятно, зачем дается такой голос в детстве, если мы потом не становимся
певцами. С какой целью? Или никакой цели нет, и чистый детский голосок - просто
один из многих в хоре, в котором сливаются щебетанье птиц, шепот капель, шум
ветра в верхушках деревьев... Или, может быть, голос ребенка - нечто вроде
жаберной щели, которая существует, говорят, у человеческого зародыша, когда у
него еще нет ни лица, ни рук, ни легких, а когда они появляются, она исчезает.


У всех почти, кто изумлял в детстве голосом, он ломается и пропадает.

Пропал и у меня.


Проба пера


Свою первую вещь я написал в тринадцать лет. Произведение, страниц в двести,
называлось в духе того времени: "Сквозь бездну Вселенной".

Получилось это так: один парень из нашего двора под большим секретом сообщил
мне, что американцы нашли в пустыне Сахара ящик из неизвестного материала, а в
нем - карту Земли, с такими приплюснутыми полюсами, которые у нее были, когда
еще никого не было. "Кого не было?" - не понял я. - "Людей" - "Как это, а кто же
тогда карту нарисовал?" - "В том-то и дело..." - многозначительно заметил мой
собеседник.

Я был ошарашен. Возможно, поводом к литературе и должна быть "ошарашенность".


Спустя какое-то время я взял тетрадку и стал записывать в нее собственную версию
происшедшего. Действие первой главы происходило где-то в обсерватории на Земле,
а второй - на Альфе Центавра. К такому развитию событий я был подготовлен
чтением советской научно-фантастической литературы, типа популярных в те годы
книжек Казанцева, Ефремова. Своих первых героев, думаю, я списал оттуда. Но как
бы то ни было, ежедневно, после уроков, я садился за стол и писал очередную
главу разворачивающихся как будто не по моей воле событий. Это не было похоже на
школьное сочинение, там я отвечал на заданные вопросы, а тут сам их ставил. Мне
и сейчас странно, откуда могла взяться у мальчишки, предпочитавшего всему
футбол, такая усидчивость. Писал я, наверное, месяц с лишним, а когда кончил,
передо мной лежала стопка исписанных тетрадок. Оставалось придумать название и
под ним вывести: "повесть".

Мама отдала ее перепечатать машинистке, а я поехал в пионерский лагерь и с
нетерпением ждал посылки. Помню, как, затаив дыхание, нес напечатанное
произведение с почты, продираясь сквозь заросли кустов.

Теперь я был писатель.

Вот вопрос, который любят освещать в предисловиях к собраниям сочинений: как
формируется, возникает писатель. Откуда? Кто оказал на него влияние?
Обыкновенно, находят кого-то. Но ведь это ничего не объясняет.

Сочинительство - загадка, которая не разгадана никем, включая самих сочинителей.
Хотя им дано знать с самого начала, кто они. Мне не было тринадцати, а я уже
знал, что я писатель, был убежден, что именно это мое призвание.

Ну, как объяснить? Без профориентации, без поддержки, без литературного
образования (классику стал читать только после окончания школы), на одной
научно-фантастической литературе? Да плевать призванию на схемы. Толкнуло, и
все.

Но, конечно, если разбираться в подробностях, то кое-что обнаружится. И
моральная поддержка взрослых - мое мальчишеское писательство одобрял отец ( он
был киношником и давал почитать мои сочинения приятелям-сценаристам, один украл
у меня сюжет, о чем отец с гордостью всем сообщал). И литературное образование -
тоже все-таки было, неформальное, в знаменитом литобъединении ЦДКЖ "Магистраль"
(откуда вышло немало разного пишущего народа), под патронажем критика и поэта
Григория Левина.

Это было немаловажно: среда, критика, литературные образцы. Но учился ремеслу я
все же сам, на своих собственных вещах и книгах любимых писателей, высматривал,
как строится фраза, диалог, синтаксис. Подражал Бредбери, Хэмингуэю, Гоголю, с
его верстами перечислений, мимо которых несется "тройка". И я несся - с
остановками у Экзюпери или Пришвина, у которого учился "родственному вниманию" к
природе (лет с двадцати регулярно, как на работу, выходил в лесок, наблюдал и
записывал что-то в дневник о весеннем небе, "набухшем как почка"). А у Бунина и
Катаева перенимал способность живописать увиденное на улице (недавно попала в
руки одна из тех тетрадок, и я поразился, как систематически, упрямо,
оказывается, я учился писательскому ремеслу, профессионально самообразовывался).


Призвание - это самообразование


Конечно, упорными бывают и графоманы, но обыкновенно, нормальный человек не
будет настойчиво изучать то, к чему не способен, попробует раз-другой, и бросит.
На этом, кстати, строил свою известную, но, мне кажется, мало изученную систему,
замечательный педагог Игорь Павлович Волков, подбрасывая детям разные занятия:
писание стихов, конструирование, изобретательство... Все пробовали и бросали.
Один какой-нибудь продолжал. Возможно, вообще, максимум, что может себе
позволить педагог в отношении способности ребенка - это дать попробовать. И все,
уйти в сторону. И появляться не часто, когда сам попросит.

Еще вот что неясно: какой для призвания лучше путь - прямой, как кратчайшее
расстояние между двумя точками, или зигзагом. У меня был черт знает какой
зигзаг.

В разгар перехода от фантастики к белому стиху зачем-то пошел учиться в
математическую школу. Влекла не способность, а любопытство - что там, в
необычной школе. (То, что такая бывает, догадывался благодаря кружку по
математической генетике, который у нас, в обычной школе, вели студенты:
"Рецессивная аллель влияет на фенотип, когда генотип гомозиготен" - эта
абракадабра врезалась в память на всю жизнь). В отличие от элементарной
математики, тут я не чувствовал себя ущемленным. А мне, как теперь понимаю, было
мало ощущать себя в чем-то первым, хотелось еще не хуже других быть - в
остальном...

"Остальное", в начале 60-х, связывалось не с "лириками", а с "физиками",
способные ребята шли в математические школы. Каким-то чудом меня, троечника
(впрочем, об этом никто не знал, я переписал дневник) приняли в одну из самых
сильных школ - 444-ю в Измайлове, в класс к Семену Исааковичу Шварцбурду. Тогда
еще не член-корреспонденту, но уже автору учебников и основателю первой в стране
школы с классами программирования.

Семен Исаакович был педагог такого класса, что если уж ты попадал к нему в руки,
то совершенным профаном, дураком в математике, выйти от него не мог. Да и в
других вещах - тоже. Это была школа с большой буквы, по сути, лицей, и мы были
лицеистами, или как выражался некогда один старый министр-реакционер,
"аристократией ума".

"Математика - это язык" - говорил Шварцбурд. "Урок надо вести так, чтобы мысль
ученика была чуть-чуть впереди мысли учителя". Зачем он говорил это нам,
пятнадцатилетним? Зачем подбрасывал в список заданий на дом задачку - из
нерешенных человечеством? Вряд ли он думал, что можем решить, но, видимо,
считал, что стоит помучиться.


Нужно ли было это мне? Не знаю. Не попади я в класс к Шварцбурду, судьба
могла сложиться иначе. Например, я бы не стал доктором наук, и кандидатом не
стал. Вообще, мог не закончить института. Не раздваивался бы всю жизнь. Не
забывал бы ни на минуту, что великий, непризнанный. И в конце концов... бросил
бы. А так - пишу. Это смешно: кто может знать, какой путь лучший? Да тот,
которым идешь.


Библиотека V1
URL: http://setilab2.ru/modules/article/view.article.php/c3/144