ЧЕЧНЯ. ГОД 1996
В среднюю школу № 3 Ачхой-Мартана я вошла, как в собственный дом, хотя лично знала только Хасмагомета, директора школы. Он быстро познакомил меня с учителями, среди которых немало оказалось русских. Одна из них — Нина Николаевна Макаренко — стала моим ангелом-хранителем на десять дней.
Ниночка живет в хрущевке. Смежные комнаты, маленькая кухня. Нас было четверо. Денис — сын Нины. Учится на начфаке Грозненского педагогического. Яша — муж. Милиционер. Кинолог. Охотник. И мы с Ниной.
Хозяина все зовут Яшка. Звучит прекрасно. Ловила себя на искушении так же обратиться. Редкое семейство, где неудобства быстро превращаются в привилегии. Тебе докажут, что пол — это именно то место, за которое идет борьба среди мужчин. Ну вот все хотят спать на полу — и только. Поэтому тебе придется спать на кровати.
Нина преподает русский язык и литературу. Никак не может взять в толк, почему Россия, начиная войну, не подумала о таких, как она, ее муж и единственный сын, свет в окошке, поскольку, когда он дома, воцаряются покой и согласие. Яша не любит, когда из дома кто-нибудь уходит. Он извелся, когда я поехала в Грозный. То и дело выглядывал в окно. Уж совсем расстроился, когда я самостоятельно дважды выезжала в Самашки.
— Ты представляешь мое состояние, когда российские солдаты вошли в наше село? Я вижу родные лица. Русские. Мне хочется им помахать рукой. Помню, я начала улыбаться, а потом как током меня прожгло: а где я сейчас стою? Стою с людьми, с которыми прожила жизнь. Их ведь тоже я оскорбить не могу. Солдаты долго шли. Их было много. Это шамановцы шли, их снимал Невзоров. Они шли, представляешь, на Бамут. Молоденькие солдатики пытались рассмешить детей, строили им рожи.
Было не до смеха. Лица детей были суровые, как у взрослых. Один солдат при входе в село материл жителей. Другой вступил в потасовку, его тут же оттащили, чтобы не подвести село. Колонна была очень большая. Самое тяжкое испытание — быть среди чужого народа и знать, что твой народ с ним ведет войну.
Ниночка, как многие русские, верила в то, что Россия не тронет своих, а спасет. Не спасла.
— Я не могу слышать, когда о каком-нибудь народе говорят окончательно. Одни чеченцы рвались ко мне в дом ограбить и убить нас. Другие чеченцы спасли нас. Вот поди рассуди... Это мой случай... Ведь вы хорошо знаете нашего директора? А помните строителей, которые в прошлом году школу ремонтировали? Ну так вот: Хасмагомет уже чувствовал, что тучи сгущаются, и просил российских строителей уехать. Но они были классные специалисты. Им хотелось проверить всю сантехнику, и они задержались. Их выкрали. Хасмагомет знал, кто это сделал. Напрямую пошел к похитителям. Требовал вернуть рабочих. Когда понял, что не отдадут, сказал им все, что о них думает. Его избили. Переломали ребра. Долго болел. Вы не спрашивайте его об этом, он не любит вспоминать. Да и чего говорить, если людей нет. Но он боролся за них в буквальном смысле этого слова. На первом этаже в двухкомнатной квартире живет красавец Курейш. Все голливудские звезды, вместе взятые, не годятся в подметки нашему Курейшу. Он дал слово; до конца жизни не пить водки и пять лет не пить пива. Слово сдержит. Нина говорит
— Это он еще даже палец не положил на Коран, А представляешь, если палец будет на Коране, тогда что?
Слово Курейша — немой укор Яше, который хоть и не пьет, но дать такое слово и сдержать его не в состоянии. Это Курейш так избил бандитов, рвавшихся в дом к Нине, что не очень ясно, в каком состоянии они остались жить на этой земле, если остались.
Иногда вечерами мы всем семейством спускаемся в квартиру нашего спасителя. Усаживаемся на пол и ведем длинные разговоры о жизни. Курейш относится к тому типу чеченцев, о которых мы совсем ничего не знаем или делаем вид, что таких нет. Он пристально следит за процессами в своей республике. Очень религиозный человек. Держится за традиции отцов. Одна из них — дорожить соседом, и прежде всего тем соседом, который исповедует другую веру.
Есть, оказывается, у чеченцев обычай каждый четверг поминать погибших. Нина говорит, что на том свете'души умерших
каждый четверг идут за подаянием. А если на земле твой потомок забыл подать, ты (умерший) идешь и изображаешь ношу, чтобы не позорить того, кто остался на земле. Я все никак не могу взять в толк, что это там изображают души и зачем. Ниночка поднимает подол юбки. Делает вид, что там подаяние, и проходит мимо, укоризненно посмотрев на меня. Это означает, что я здесь, на земле, не подала, а там, на небе, она не хочет позорить меня и делает вид, что чаша подаяния полна. Подаяний должно быть не меньше трех. Если ты подаешь человеку другой веры, то тебе воздается не в той жизни, а в этой. На земле. Сейчас.
. ..Я слушаю, как Яшка вспоминает с Курейшем совместное житье-бытье, как тихо спят в соседней комнате дети хозяина
дома, как Нина с Денисом возятся со свечкой, которая должна разгореться, как жена Курейша намывает фрукты к столу, как дом заполняется покоем. И кажется мне, что вот это и есть рай, где всем нам хорошо, потому что первое движение помощи будет направлено к человеку другой веры, а значит, чего же мне беспокоиться? Хотела было отлететь мыслию от сего дома к вопросу: что же случилось со всеми нами и кто повинен во всем?
Но спокойствие и уверенная сила Курейша не располагали к рефлексии. Просто покой — и все!
Нина сполна испытала острую боль русских, оказавшихся в Чечне. Боль эта удвоилась оттого, что она учительница.
— Однажды я вошла в класс и спросила: «Дети, вы ни о чем не хотите меня спросить?» Они спросили: «Вы не уедете?» Я сказала: «Нет!» Дети вполне понимали двойственность моего положения. А учить их я должна была русскому языку и русской литературе. Хорошо помню день, когда в Катыр-Юрте, это совсем рядом с нами, прямым попаданием бомба уничтожила сразу все семейство — девять человек...
Именно Ниночке я обязана знакомством с тремя чеченскими домами. Лучшими домами, как сказала Нина.
Возможно, Нина, подруга моя, права; Аслахановы — лучшие люди Ачхой-Мартана.
Салман — шофер. Красавица Яха — его жена. Есть дети. Внуку четыре месяца. Это про них Нина скажет:
— Не выношу, когда говорят, что чеченцы не умеют работать, а только воруют и грабят. Посмотрите на их дома. Ведь они строят свой дом всю жизнь. Стройка не останавливается, потому что подрастают дети. Работают с утра до ночи.
Почти все чеченцы, с которыми я виделась, начинали отсчет своей жизни с трагического 1944 года. Салман Яхитов не исключение. В 1947 году мать Салмана умерла, не выдержав ужаса изгнания. О сегодняшней войне в доме говорится тихо:
— Если погреб ходил ходуном, как ты думаешь, что это за жизнь была?
За Россию Салману стыдно. Такая сильная держава, и вдруг...
Он, Салман, человек рода. Не инкубаторный какой-нибудь. У него были родители. Их памятью он дорожит. Рассказывает о родовом кладбище в Орехове и о последнем случае. Люди ехали на похороны. Везли одного покойника, вернулись с пятью. Автобус подорвался.
Большая часть разговора Нины с хозяевами сводилась к воспоминаниям, связанным с общим делом — разведением пчел. Это Салман уговорил Нину с Яшей завести пчел. Вот уж кого не хватало за столом, так это Бондаревского, их общего друга. Не хватало русского, который уехал из Чечни и очень тоскует по этим местам.
— Ох и хотел бы я сейчас увидеть лицо Бондаревского, — сказал Салман, но я уже многого не понимала в разговоре. Не
понимала общего смеха, связанного с какой-то историей, где захмелевшему Бондаревскому отводилась особая роль. Жаркая волна беседы захлестнула меня, и я только могла догадываться, какие связи были у чеченцев с русскими. Связи конкретных людей, безжалостно разорванные глупейшей войной.
Поразил русский язык. Он был так точен, богат и рафинированно литературен, что я хваталась за голову. Салаутдин, сын Салмана, пытался анализировать происшедшее с позиций веков. В совместной российско-чеченской истории мои собеседники были как дома. Назывались фамилии, даты. Пека. Цитировались Николай, Ермолов, Чернышев, не говоря о юроях новейшей истории. Война вернула чеченцам глубинное историческое сознание. Вектор этого сознания у чеченцев не один. В этом я смогла убедиться. Много раз хваталась за ручку, чтобы записать Салаутдина. Он тут же замолкал. Но часть одной фразы отпечаталась формулой в моем мозгу: «Скрытый, потаенный посыл действий русских сводился к тому...» Да, он так сложно и ярко мыслил, сын шофера Салмана.
Я все не могла прийти в себя от постижения рядовым чеченцем огромных исторических пластов и все спрашивала Салаутдина: откуда у него такой русский?
— Просто я очень старался, когда говорил с вами. Мне это было нелегко. Но вы — гостья,
А как старались мы понять чеченцев?
— Мы больше ничего не просим. Скажи нам, что мы люди.
И как люди имеем право на жизнь.
Это тоже формула. Принадлежит она хозяину дома, который искренне страдает оттого, что русская не остается ночевать в его доме.
Не помню, кто сказал: «На нашем выгоне нет ни Дудаева, ни Ельцина». Вот уж точно! Мы вполне обошлись без них.
На окраине Ачхой-Мартана, на Новонабережной, 1, живет Али Умарович Мукаев. Сварщик. Строитель. Философ. Родителей сослали в 1944 году. Вернулись чеченцы в 1956-м. Мукаев — в 75-м. Жена Али русская, зовут Любой. Из Брянска, сирота. «Ничего в жизни хорошего не видела» — это она о себе. Младшего сына Ахмета, всеобщего любимца, убили 19 августа 1995 года. Мальчику было десять лет. Он играл со своим другом во дворе.
Али расследовал историю гибели сына. Смело ходил к российским офицерам и говорил им все, что о них думает. Одному он прямо так сказал: «Ты дрожишь над своей жизнью, а я — нет, потому могу сказать тебе все».
Мы идем в огород. На место гибели Ахмета. Память родных удерживает даты, секунды, сантиметры. Бабахнули российские солдаты минометом. От дури. Просто так. Осколками мальчику перебило центральный нервный столб. Люба не помнит как прошли похороны. Нина тут же рассказывает мне о мусульманском обряде похорон, который, по ее мнению, очень щадящ по отношению к женщине, потерявшей ребенка. Мужчина все берет на себя и даже труднейшую функцию — сообщить матери о гибели ребенка — проводит каким-то особенным способом.
Люба перенесла инфаркт. Открылись старые болезни. Появилась новая — астма. Очень мешает ей длинная, почти до пят коса толщиной в палец. Хотела обрезать волосы. Теперь не обрежет никогда, так и умрет с косой. Ахмет не хотел, чтобы мама была без косы.
Али изучает собеседника активным подключением его в систему своих словесных построений:
— А вы жизнь, я вижу, любите?
Да, Али, люблю. А как иначе?
Али пробует жизнь во многих разрезах. Вот его классификация. Один — энциклопедический. Другой — идеологический.
Третий — религиозный. Есть четвертый, он называется орфографический. Али уверен, что язык многое определяет в судьбе народа. Пересказывает Эзопову притчу о языке как реально происшедшую историю.
— Язык — это превосходящее все в мире блюдо. Язык — это горькое. Язык — это сладкое. Но сладость может ограничиться, если языком пользоваться неумело.
Говорит о роли женщин в истории:
— Начиная с римских войн, всюду замешана женщина. Особенно охотно цитирует генерала Ермолова. Говоря о подлости и предательстве, приводит конкретные примеры. Есть одно качество, которое анализирует особенно подробно: завидчивость. То, что Ермолов непосредственно относил к чеченцам, они лихо переводят в регистр общечеловеческих рассуждений. Такой перевод мне показался любопытным. Психолог бы назвал это явление апперцепцией, когда восприятие нового определяется прошлым личным опытом. Возможно, мы имеем дело с типичным случаем рационализации, когда актуальная потребность диктует свой способ вербального описания для явления, существующего совсем в другой системе понятий. С этим явлением я сталкивалась в Чечне не раз.
Однажды я беседовала с помощником мэра Грозного Магометом Сатуевым. Я вспомнила Толстого и процитировала то место к 1 «Хаджи-Мурата», где Толстой говорит о ненависти чеченцев к русским. Они относились к русским, как к крысам. Было и такое г гой цитате. Я что-то плела о способности Толстого понять другой народ. Магомет прервал меня торжественной тирадой:
— Многие трудности на земле идут именно от того, что суждения великих людей читаются неправильно. Толстой писал о
другом. Он сказал, что в каждом народе есть свои крысы. И — не более того! Или он не понимал чеченцев. То, о чем вы говорите, Толстой сказать не мог. Ни-как!
Хотя я точно цитировала «Хаджи-Мурата», Магомет не мог позволить себе согласиться со мной. Он искал подтверждения своему собственному состоянию.
Так вот: Али пытается понять душу российского солдата.
— Некоторые пришли воевать совсем слепые. Кое-кто проснулся. Я это видел сам. Но спящие остались. Они-то и стреляли минометом по детям... Хорошо, когда зверь обрусел. Плохо, когда русак озверел.
Потом он учил меня делать бирам (чесночную макалку). Провел по мастерским, где все приспособления работают на электричестве, а в нем Али — бог!
— Не надо колоть военными действиями, — говорит Али так, словно ведет долгий разговор с каким-то оппонентом, который не владеет «орфографическим» разрезом жизни, то есть не верит в возможность общения через язык.
— Тогда мы все становимся орангутангами...
А еще надо учиться собирать шишки, которые набиваешь в течение своей жизни. Подвергать их анализу.
Жалею лишь об одном: что у меня нет диктофона. Говорю правду, что в следующий раз приеду в Чечню только затем, чтобы записать Али. Но никакие философские построения не могут унять горя чеченца Али и русской женщины Любы.
К Али мы заявились всем своим семейством на машине Яши, которая непонятно почему еще движется, поскольку вся разбита. Движение задается только через коллективные усилия всех.
Все-таки мы, похоже, двигаемся. От дома Али начинается огромное поле, перепаханное снарядами. Пытаюсь понять, как и зачем летел снаряд, убивший двух мальчиков. Никаких стратегических объектов окрест не вижу. Вижу одинокий дом сварщика Али, железные ворота, все изрешеченные пулями. У дома кривятся деревья, обожженные огнем, и за домом простирается огород, хранящий следы от снарядов. Что же я могу сказать тебе, Али, на прощание? Что? Есть во всей ситуации что-то невысказанное или невыговариваемое. Это чувствуем мы все — и те, кто собирается ехать, и те, кто толкает нашу машину. В памяти кру-тятся чьи-то стихи, услышанные в Самашках:
А над селом нависла мгла,
Убиты все,
Горят дома, горят тела.
И в то село пришла война.
Но только вот за что убит,
Убит малец...
Вот оно! За что убит Ахмет, сын Али? За что?
Хозяйка третьего дома — чеченка Тамара. Главная боль и гордость Тамары — ее сын Тимур Бисултанов. Боль, потому что работы нет. Перспектив тоже.
Сын талантлив. Пишет музыку. Сам исполняет свои песни. Вся жизнь Тамары отдана сыну. Я прошу Тимура записать песни и не сразу соображаю, что он этого не может сделать. Кассету надо купить. Даю деньги. Он не берет. Кое-как совладала.
Тамара просит сына:
— Ты, пожалуйста, запиши мою любимую.
Любимая песня мамы — старинная баллада о русском солдате, вернувшемся со службы. Он встречает молодую жену и бросает горький упрек: знать, хорошо жила она, пока он служил службу трудную. Молодая красавица отвечает: «Не жена твоя я законная, а я дочь твоя, дочь сиротская...»
Ах, что за исполнение, что за чудо чудное это пение Тимура. Русская песня венчает кассету с записью песен о чеченской войне — горьких, пронзительных. Исполненных мошной энергетики, «Рано или поздно мы построим Грозный» — основной мотив песен Тимура Бисултанова.
Но когда начинается широкий русский распев «Как служил солдат службу верную», что-то происходит со всеми предыдущими песнями о чеченской войне. Представить себе, что потомок этого солдата, про которого поет молодой чеченец, стреляет в сына Али и палит по дому Тимура, — не то что невозможно, а просто дико, хотя исторически, наверное, так оно и есть. И потому удивительно, как после всего случившегося в истории Тимур продолжал петь русскую песню, словно именно она дает ему возможность раскрыть нечто глубинное в своей душе,
А случилось много чего. Однажды в перерыве между войнами мать с сыном поехали в Москву. Ехать было не на что. Продали холодильник «Бирюса». Теперь живут без холодильника.
В одной московской семье дали плащ, босоножки. Обогрели. Приютили.
— Лучшие дни моей жизни состоялись благодаря москвичке.
Лучшие дни были омрачены обыском на квартире. Причиной и поводом стала национальность гостей. Тамара заплакала.
Сына то и дело останавливали на улицах. Останавливали, унижали, оскорбляли. Война продолжалась, поняли мать и сын. Вернулись домой.
А та старая русская песня про солдата, который служил службу долгую, — по-прежнему любимая.
Я вспомнила эффект действия русской песни на чеченский цикл, когда прочла отрывки из большого произведения, услышанного в Самашках.
...Я болен телом и душой,
Порой бываю я не свой.
Дракон нарушил мой покой.
Презренье к злу во мне растет.
Мужчина лишь меня поймет.
Я чудом, братец, уцелел.
Молитвы день и ночь я пел.
Творцу я преданно служил,
И выжить дела (бог. — Э. Г.) дал мне сил.
Мальчонкой здесь среди руин
Больной, заброшенный, один
Ужасной музыки мотив
Запомнил я. Сложил и стих.
Я каждой клеткой ощущал
Беду народа. Я страдал,
И жизнь такую проклинал,
И в мыслях меч себе искал.
Узнаёте? Вот так-то...