ЧЕМ СПАСЕМСЯ?
«ЭТО ВСЕ НЕ ВХОДИТ В МОЙ УМ»
Грузия. 1992 год
В октябре 1991 года, когда в Тбилиси прозвучали первые выстрелы гражданской войны, я уже твердо знала, что буду в городе своей мечты.
«Зачем ты едешь, ведь там война?» — спрашивали меня. «Потому и еду, что война», — отвечала я.
С людьми грузинской культуры у нас давние связи. В Новосибирске бывали режиссеры Резо Чхеидзе и Тенгиз Абуладзе, Отар Иоселиани и Эльдар Шенгелая. Сочинения наших детей читали и комментировали Нодар Думбадзе и Отар Чиладзе. Так где же я должна была быть, если Эльдару Шенгелая грозит арест, если Резо Чхеидзе не ночует дома, если автора «Покаяния» сразила болезнь?
Это особая тема разговора: Человек и Другая культура. Когда-нибудь я к ней вернусь. Но еще в мае 1991 года, когда Грузия выбирала своего первого президента, я увидела грузин какими-то другими. Увидела их не в тот час, когда они творят миф о самих себе в грузинском застолье. Это были как будто те же самые люди, но что-то другое проступало в чертах знакомых лиц. Это новое манило и не отпускало.
Но была, как я теперь понимаю, еще одна — тайная — причина всех моих поездок в Грузию, полыхающую огнем. Как это ни покажется парадоксальным, меня гнало в горячие точки беспокойство за моих учеников. Что-то тревожное чувствовалось в поведении моих детей, чему я не могла найти ни определения ни объяснения. «Это все не входит в мой ум», — написала моя десятилетняя ученица.
«Я боюсь, как наша страна будет жить» — эта строчка из сочинения Илюши Казарновского пронзила меня болью. Что стоит за детским страхом» в основе которого — неверие в мощь государства? Благо это или знак надвигающейся беды? Когда пришла беда на землю, щедро дававшую, казалось, всем нам духовный приют и надежду, я должна была быть там, где моим друзьям плохо.
В разломе времени грузины показались мне другими. За контурами единичной судьбы проступала наша общая драма. Но главное, что приоткрывалось мне, — трагичнейшее существование наших детей, чье детство с самого рождения и по сегодняшний день проходит в условиях странной войны, не имеющей линии фронта. За очень существенными вопросами — территориальной целостности того или иного государства, проблемой, быть или не быть автономии, — встает другая, скрытая от всех нас проблема нашего будущего, которого может не быть.
Эту тревогу и боль ощущаешь сразу. Люди с автоматами, баржи, перегруженные беженцами, разрывы снарядов, горящие здания, взорванные мосты — это видишь и слышишь в зоне конфликта, как мы называем места самой истребительной, самой чудовищной войны, в которую втянуто все мирное население.
Итак, все по порядку...
В середине января 1992 года Тбилиси был не похож на себя. «Что сегодня случилось в Тбилиси?» — эта строчка из стихов Заболоцкого не давала покоя. И хотя было ясно, что идет война, глаз не мог смириться с тьмой, в которую был погружен один из прекраснейших городов мира.
Горе в зонах конфликта ощущалось с первой секунды. Оно — в глазах женщин, детей и стариков. Уже в аэропорту ко мне подходит немолодая дама и предлагает ехать вместе с ней на попутной машине до Самгори — рейсовых автобусов нет. По дороге выясняется, что у Медико, так зовут женщину, сгорел дом. Об этом ей сообщили в Москву, где она была у сестры.
Шофер, решивший на нас заработать, круто меняет маршрут. Мы не остановимся в Самгори. Мы поедем через весь город к дому Медико.
С нами в машине русский мужчина, который едет… в цирк. Папа едет к дочери ставить номер — танец на проволоке. Тоже нашел времечко.
Машина не въезжает на проспект Руставели; центр города разрушен. Поднимаемся по Сулхан-Саба до улицы Котэ Месхи. Где-то здесь дом великого режиссера XX века Сергея Параджанова... Сколько раз я бывала в этом доме! Каких только людей не собирал этот дом — бывших зеков, поэтов, режиссеров, банщиков, актеров, зеленщиков...
Мтацминда, священная часть города, в непривычной тьме. Сгоревшие дома корячатся обнаженными остовами. Дом Медико сохранился — точнее, каркас дома. Квартиры же все выгорели. Но Медико упорно идет к своему дому. Ей кажется, что именно ее квартира уцелела. Позднее я пойму, как разрушительна для психики человека мысль о разрушенном доме... Как опасна эта мысль для детской психики... Если верить Мерабу Мамардашвили, что личность обретает свою сущность через напряжение «человек — символ», то, вне всякого сомнения, одним из главных символов является Дом, Родной Очаг.
Итак, Дома нет. «Они сказали мне правду, что дома нет, — странно спокойно говорит Медико и вдруг спрашивает меня: — скажите, куда мне ехать — к сестре или к подруге?» Я не знаю, куда надо ехать Медико. Не знает этого и шофер. Не может этого знать и папа девочки, которая танцует на проволоке. Так я столкнулась впервые с лицом войны, которая полыхает не первый год и которую ничто не может унять...
А наутро я еду в цирк — обменять чужой чемодан на свой.
22 января в промозглом Тбилиси труппа Ташкентского цирка горела одним желанием — дать представление для детей. Переполненный детьми цирк явил странное и жуткое зрелище. Я впервые в жизни столкнулась с молчащими детьми. Они сидели часа два в кромешной тьме. Дежурная лампочка позволяла увидеть пар от дыхания. Казалось, тепло навсегда покинуло этот южный край. Дважды давали свет. И дважды выходил на арену блестящий Гурам, возвещая начало чуда. Дважды цирковое инструментальное трио, одетое в шапки-ушанки, взметало под купол цирка прекрасную и гордую мелодию «Тбилиси», от которой першило в горле, и дважды представление прерывалось...
- Только у нас, в Ташкентском цирке, тигры выступают без клеток. Только у нас...»
По фойе, освещенному единственной свечой, водили на поводке тигра. Дети подходили к тигру, как к кошке, — никакой боязни.
— А что им тигр, если они засыпают под автоматную очередь — слышу чью-то реплику.
Папа девочки, танцующей на проволоке, всю жизнь проведший на арене, спрашивает меня:
— Почему дети молчат? Господи, хоть бы они кричали, свистели, топали. Невыносимо детское молчание.
Что правда, то правда. Детское молчание вынести невозможно.
Представление в тот день не состоялось. Просидев больше двух часов в холоде и тьме, дети покидали цирк через единственную дверь. Выходили тихо, молча, не толкаясь. Как из бомбоубежища. Леденящую тишину нарушил одинокий детский плач. который, начавшись, тут же прекратился…
Так я впервые столкнулась с молчащими детьми. Это лишило меня покоя. Что же стоит за этим недетским молчанием? Что?
Все чаще и чаще на дорогах войны я встречала детей, которые остались один на один со своими страданиями и мучительно неразрешимыми вопросами. И я видела собственными глазами, как сгибаются и стареют дети под тяжестью горя.
Это было в Западной Грузии в январе 1992 года. Мы шли с отрядом «Мхедриони» на Зугдиди. Первый проход через Рикотский перевал, заваленный снегом. Указательные знаки, говорящие не столько о географических смыслах, сколько о современной драме: Северная Осетия, Южная Осетия, Кутаиси, Очамчира, Сухуми... В Сенаки мы попали днем. По центральной улице шла демонстрация в защиту смещенного президента. Толпа состояла в основном из немолодых женщин. Истошно орущие женщины со сжатыми кулаками были чьими-то женами, матерями, сестрами, бабушками... Они царапали нашу машину с красным крестом, намереваясь перевернуть.
Меня бы, наверное, охватил испуг, если бы я не увидела другую картину, смутившую мою душу. От толпы сенакских мужчин отделился мальчик лет шести-семи. Он пошел навстречу нашим иждивенцам, которые вышли из машины. Красивые молодые люди с автоматами наперевес имеют опыт общения с населением. Один из них, Малхаз, привлек внимание ребенка. Мальчик кинулся к Малхазу. Но, дойдя до середины пути, должно быть, вспомнил молчащих сенакских мужчин и повернул назад. Через две минуты он снова ринулся к нам — и снова какая-то сила остановила его. Так он метался между двумя группами взрослых людей, не в силах одолеть границу, прочерченную кем-то или чем-то. А потом как-то странно осел, превратившись в старичка. В глазах застыла мука. Наша машина покидала площадь. Метания шестилетнего мальчика, казалось, никому не были видны. Где-то там, в орущей толпе, была, возможно, мать или бабушка этого сенакского мальчика. Кем-то оно станет, это дитя, согнувшееся под грузом недетских страданий?
Я поняла уже тогда, в январе, что эти вопросы не оставят меня. По ночам мне снился мальчик из Сенаки. Но у меня не было денег снова поехать в Грузию.
В сентябре того же года в Тбилиси открылся международный кинофестиваль. Я получила приглашение.
Внуково. Самолеты в Тбилиси не летают. Мотаюсь по аэропорту со своим билетом, а сдать его нет сил. Наконец слышу:
— Начинается посадка на рейс Москва—Сухуми. Кассирша говорит, что из Сухуми я никогда не попаду в Тбилис — там война. Второй месяц полыхает Абхазия. Каким-то образом попадаю в депутатскую комнату аэропорта. Срочно регистрирую билет до Сухуми и оказываюсь в одной компании с режиссером Лео Бакрадзе. Он тоже хочет через Сухуми попасть в Тбилиси. У него контракт с американцами на съемки фильма о Грузии. Не о войне. Америке нужны «виды Грузии». Не лететь Бакрадзе не может. И я тоже.
...Наш Ту-154, заполненный пассажирами наполовину, подруливает к сухумскому аэропорту. Аэропорт являет тяжелое зрелище. Тоскливо, вполнакала горят редкие лампочки автономного питания. Мешки с песком заполнили подступы к зданию аэровокзала.
На выходе в город грузинские гвардейцы придирчиво осматривают багаж пассажиров. Мне торопиться некуда, и я пристраиваюсь к гвардейцам.
Их мысли и образ жизни мне знакомы с тех самых пор, когда непокорная гвардия, отказавшая в доверии президенту Гамсахурдиа, ушла на Тбилисское море. Осенью 1991 года я дошла до гвардейцев. В тот день — 25 октября — оппозиционное телевидение впервые пробилось в эфир. В комнате, охраняемой гвардейцами, я смотрела первые кадры протеста вместе с опальным премьер-министром Тенгизом Сигуа. До начала зимней войны оставалось два месяца. И вот снова октябрь. Снова война…
Гвардейцы заканчивают досмотр багажа. Остается нетронутым продолговатый серый ящик. Пассажир отказывается ставить его на просвечивание. Назревает скандал. Наконец хозяин багажа что-то произносит вполголоса, и я вижу, как опускаются руки гвардейцев и суровость на лицах сменяется каким-то странным выражением — сродни молитве, мольбе ли...
Он сказал, что в ящике ребенок. Тело ребенка.
Потом, в глубокой ночи, когда нещадно палили с гор и мальчики возвращались из темноты не то со страхом в глазах, не то с усталостью и досадой, разговор неизменно шел о ребенке, который сейчас заканчивал свой последний путь к отчему дому. Абхаз ли то был, чеченец, армянин, русский ли — никто из нас не помнил. И, похоже, помнить не хотел. «Отлетел ангел, — сказал грузинский мусульманин Ибрагим, возглавлявший оборону аэропорта. — Хоть бы на время прекратили пальбу, пока душа летит». Он так и сказал; душа летит.
Мы все как будто вернулись в другую реальность, где есть дети, мать, отец, где есть счастье и есть смерть, которая переживается по-человечески достойно. Вспомнилось мне грузинское шемицхаде — это обряд, когда родственники извещают соседей, мир о смерти, вошедшей в дом. Кого оповестить сейчас? Кто услышит? Кто содрогнется? Только голос — шепотом: «Там ребенок». И — взмах рукой на серый, обшарпанный продолговатый ящик, стоящий прямо на гильзах. Где мы? Кто мы? Зачем мы?
Вылетаем в Тбилиси в день, когда пала Гагра. Второго октября. Посадка в самолет — кромешный ад. Руководят посадкой мхедрионцы. Мальчики по 17—18 лет определяют, кому ехать, кому — нет. Другой власти в аэропорту нет.
У меня документы липовые. Настоящим пропуском стали три портрета в моем кошельке: премьер-министр Тенгиз Сигуа, министр обороны Тенгиз Китовани. Для интеллектуальных гвардейцев у меня был наготове портрет Мераба Мамардашвили.
Если еще добавить, что это обычные газетные вырезки, то мое путешествие по маршруту Сухуми — Тбилиси — Сухуми — Цхинвали покажется чудом.
В Тбилиси я еще захватила эхо кинофестиваля, но в глазах моих стояли старики и дети, делавшие отчаянные попытки ворваться в самолет и спасти свои жизни. Когда через неделю замаячила возможность улететь в Сухуми с отрядом мхедрионцев, я этой возможностью воспользовалась.
В военном штабе аэропорта тщательно проверяется право на вылет в зону войны. С нами на Ту-154 летят иностранные журналисты, представляющие крупнейшие агентства мира. По их настроению понимаю, какова цена информации на Западе. На рассвете они сделали попытку пробиться «аном», но непогода, бушевавшая на перевале, вернула смельчаков в Тбилиси.
Молодая итальянка обращается к дежурному: «Какая есть информация о вылете? Мы кого-то ждем?» Странное впечатление производят эти фразы мирных времен среди автоматов, гранатометов и мальчиков, одетых в военную форму. Через полмесяца я буду возвращаться с другими иностранными журналистами. Когда мы будем часами ждать самолет на Тбилиси, замкнутые пространством какого-то служебного кабинета — единственного места, где можно по-человечески сесть, — таких вопросов уже никто не задаст,
...Итак, после четырех часов ожидания входим на летное поле. Впереди гвардейцы. Их снимают камерами. Много камер. Что удивительно, грузины (одна из самых кинематографических наций в мире!) скорее отрешенно, чем равнодушно, проходят мимо них. Нет, не будет снимков на память. Ни коллективных, ни индивидуальных. Война всего в часе лёта. Меньше часа. Только тут бросается в глаза... нет, не в глаза — бьет в самое сердце мысль: какие они все молодые' Ах, да, вспомнила: «Война гуляет по России, а мы такие молодые»... Неужели это закон всех войн: должны погибнуть молодые? И никуда не деться от правды — война убивает молодых. Хочешь ты это знать или нет. Убивает молодых! Ощущение, что война забирает лучших, отнюдь не заблуждение. Дело не только в лицах погибших, в которые вглядываешься до рези в глазах. Дело в чудовищном отборе, который производит война. Лучшие погибают, а другие, тоже молодые, грабят, мародерствуют и убивают.
Знаю разницу в восприятии цифр на войне и дома перед телевизором: «Погиб один...», «Погибли четверо...» — и продолжаешь пить чай, А если погиб именно ТОТ, с которым только вчера разговаривал... Если помнишь именно ЭТИ глаза, ЭТИ волосы, ЭТОТ голос... И именно ЭТОГО человека — нет?! Почему? По какому праву? Эта мысль впервые обожгла меня еще в той, зимней, войне.
...Ставка командующего войсками Временного правительства Джабы Иоселиани находилась в Менжи. Стояли холодные январские дни. Пальмы сгибались под тяжестью снега. Ни воды, ни тепла, ни света. Отправляясь на ночлег, я услышала, как юноши окликали друг друга, освещая зажигалками номера своих комнат. «Звиад, Звиад!..» — послышалось громко. Вышел белокурый молодой человек — он, видимо, крепко спал. Он передал товарищам спички и вернулся в свой сон. А через несколько дней, уже в Тбилиси, я слушала по телевидению сведения о погибших в боях под Зугдиди, куда шли мхедрионцы. Среди названных было имя Звиад. «Почему, ну почему ты решила, что это именно он? — утешала меня подруга, — Это очень распространенное грузинское имя...»
Не знаю, не знаю, почему я так решила. Но ведь для кого-то и ТОТ Звиад, который погиб, — это ТЕ глаза, ТЕ волосы, ТОТ
голос. Для кого-то это родная плоть. Возможно, ОН — лучшее, что было в чьей-то семье, чьем-то роду, чьем-то дворе... Не потому ли постоянно ловлю себя на особом, неизъяснимом чувстве, которое испытываю при встрече с теми, кого уже имела
честь видеть и знать.
Это было и тогда, в Менжи. В комнату, где Джаба Иоселиани, измученный язвой желудка, пил горячее молоко, открылась
дверь и вошел Георгий Кенкадзе. Гия, тот самый Гия, который оказался первым, кого я встретила в штабе опальных гвардейцев
в октябре 1991 года. Тогда не верилось, что начнется война. Гвардейцы ушли на Тбилисское море. А в ночь на 4 октября правительственные войска били по гвардейцам с воздуха, моря и суши. Гия проснулся от выстрелов, еще ничего не поняв. Подошел к окну. Тут-то и ворвалась трассирующая пуля, пролетев двумя сантиметрами выше головы Гии. Мы долго рассматривали след пули на стене. Первой пули, предназначавшейся лично ему, Георгию Кенкадзе. Отцу двоих детей.
«Видишь, откуда он стрелял?» — показывает Гия. Плещется синее-пресинее Тбилисское море. Вдали огнями мерцает район Глдани, «Там наши братья», — неожиданно говорит Гия, Теперь я понимаю, что он имел в виду. Не хотел допустить мысли о братоубийственной войне. Не хотел!
А в ночь на 27 января, когда он вошел с танкистами гвардии Тенгиза Китовани в курортный городок Менжи, война вовсю бушевала. Та самая — братоубийственная. Мы встретились как брат и сестра. Это правда. Я не вру. Он ринулся ко мне, а в глазах было столько тоски и боли...
Но что-то еще, чему я не могу найти определения. Усталость? Да. И еще что-то... Теперь я знаю, в чем смысл потаенной радости всех встреч на войне. Он очень прост. И однозначен: жив! Жив! Не погиб' И все. В этом — все!
...Первым, кого я встретила на этот раз в Сухуми, был Ибрагим. Тот, кто молился, когда отлетал ангел ребенка, покоившегося в продолговатом сером ящике, стоявшем прямо на гильзах. На этот раз Ибрагим мало разговаривал. Он описал рукой в воздухе круг, но и без этого жеста все было ясно. Железные конструкции аэропорта корежились, пропуская холодный осенний дождь. Аэроплан, прилетевший с гор, сбросил на аэропорт бомбу. Редкие смельчаки, решившие во что бы то ни стало улететь, жались у стойки, над которой топорщилась полуотлетевшая табличка «Справочное». Спрашивать не с кого и нечего. Вопрос, родившись, тут же умирает. Да и о чем спросишь?.. О чем...
Рядом с медпунктом стоит уберегшийся от пули бюст Владимира Ильича Ленина. Кажется, именно его и не коснулись перемены.
По наивности я полагаю, что в Сухуми мне известно все. Беру на себя роль проводника, отмахнувшись от автобуса, который увозит иностранных журналистов в пресс-центр при штабе грузинских войск. У меня решительно другие планы.
Я должна помочь отцу найти сына. Сына, ставшего солдатом. Переменой участи, как сказала бы режиссер Кира Муратова, я обязана встрече с Шалвой Андгуладзе. Наши места оказались в самолете рядом, Я не преминула спросить, почему он налегке. Оказалось, на сборы не было времени. Поздно вечером его сын Николоз сказал, что записался добровольцем в отряд «Белый Георгий». Тэтри Гиорги — так это звучит по-грузински. Сыну двадцать лет, он учится на четвертом курсе технического университета. Есть еще один сын, ему восемнадцать. Шалва опасается, что и этот уйдет. За плечами Шалвы — Москва, знаменитая Менделеевка. Институт, аспирантура. Научно-техническая элита. Безукоризненный русский язык.
Так вот: утром отец решил, что должен найти сына. Именно от Шалвы Андгуладзе я впервые услышала мысль, которая, как заноза, сидит в моем сердце: «Отцы должны идти первыми. Это мы не спасли мир. Нам и отвечать. Если уж пошла война — воевать только нам».
Я прошу Шалву написать мне в блокнот по-грузински название отряда, в котором его сын, А еще прошу его написать по грузински «Чвентан аре Гмерти», что означает «Бог с нами». Эмоционально сильно звучала эта фраза в выступлении Эдуарда Шеварднадзе. Андгуладзе медлит. Не совсем разделяет пафос? В самом деле, разве Бог не оставил нас, если мы вот уже который час бредем по промозглому Сухуми в поисках «Белого Георгия»... По дороге много чего происходит- Мы без толку мотаемся по штабу. Никто не знает, где Николоз.
Позже, когда наступит ночь, и я буду искать, где преклонить свою буйную головушку, а моего спутника случайно подскочившая машина увезет к Автандилу Иоселиани (грузинская служба безопасности), я пойму, откуда у меня такое чувство, будто все это я уже где-то видела. Больше того, будто об этом много было говорено-переговорено с моими учениками.
Да-да! Фильм Резо Чхеидзе <0тец солдата». Великий фильм о той далекой войне. Как не похож на старого Махарашвили, которого играл Серго Закариадзе, — как не похож на него интеллектуал Шалва Андгуладзе. Он мог быть сыном того самого Годерзи, которого ищет старый грузинский виноградарь на дорогах войны. Если бы Годерзи, сын своего отца, остался жить.
Если бы от него родился ребенок…
Мои ученики учились в третьем классе, когда к нам приехал режиссер Резо Чхеидзе. Помнится мне, основной вопрос, который волновал моих десятилетних детей, сводился к одному: как мог отец переступить через имя сына, начертанное на мосту, по которому прошли солдаты? Да, среди них был и Георгий Махарашвили. «Я бы не могла. Нет, нет, если бы было написано имя моего отца, я бы никогда не смогла переступить», — говорила Олечка Забурунова. Нас с Ревазом Давидовичем тогда изумило волнение детей по поводу финальной сцены фильма, которая нам казалась естественной и логичной. Маленькие дети с поразительной настойчивостью возвращали нас к финалу, не в силах постичь превращение отца в солдата.
Через семь лет я снова показала фильм повзрослевшим детям. Тот детский вопрос возник с новой силой: «Известно, что жажда войны заложена в человеческой натуре. Этой жаждой она убивает сама себя. Попав в военный переплет, никто не остается чистым. Истина разума не обязательно в таких условиях будет сильнее войны. В конце концов, отец прошел по имени сына. Не стал ли он зависим от сына-солдата? Тогда в чем же наше спасение?» — спрашивала себя и всех нас уже семнадцатилетняя Лиля Кочеткова. Шел 1987 год. Могла ли я тогда даже помыслить, что все эти детские вопросы, казавшиеся такими умозрительными, будут явлены жизнью во весь свой грозный рост?..
В самом деле, в чем наше спасение?